Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

33416231
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
3575
9220
73337
31273620
204724
267230

Сегодня: Окт 21, 2019




МИЛОНОВА Н. Воспоминания

PostDateIcon 23.01.2013 09:12  |  Печать
Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 
Просмотров: 3053

Наталья МИЛОНОВА

ВОСПОМИНАНИЯ

1
Весной 1923 года я окончила среднюю школу и осенью поступила в Высший Литературно-Художественный институт (ВЛХИ). Мне было 17 лет.
Начало учебного года было ознаменовано торжественным вечером. Пригласительных билетов у меня с подругой не было. Надеясь всё же как-нибудь проскользнуть, мы, протиснувшись к двери, долго умаляли Колю Богданова, стоявшего на контроле, сначала словами, а потом только глазами, и он, наконец, смилостивившись, пропустил нас без билетов.
Институт помещался в старинном особняке, в котором сохранилось много старой мебели. В вестибюле, справа от мраморной лестницы в овальной нише нас встречала статуя Венеры. Открыв дверь с площадки, попадали в небольшой пустой холл, около одного из окон одиноко возвышалась фигура средневекового рыцаря в кожаных доспехах. Была «китайская» комната, «диванная» комната.
Вечер ещё не начался. По ярко освещенным коридорам и комнатам института двигалась весёлая толпа студентов. Было известно, что прибыли: Маяковский, Пастернак, Асеев, Безыменский, Александровский. Всех этих поэтов я уже видела и слышала на творческих вечерах в Политехническом музее и в Союзе поэтов (Дом Герцена). Но говорили, что будет и Есенин, которого я ещё ни разу не видела и не слышала и стихами которого увлекалась.
Когда пронесся слух, что Есенин приехал, толпа любопытных (и я с ними) бросилась в первый холл. В глубокой оконной нише возле рыцаря сидел Есенин, около него группировались человека четыре-пять. Студенты не отваживались подойти к желанной группе, но все сновали, вроде по делу, взад и вперед, вытягивая шею, чтобы получше разглядеть поэта, стихи которого так волновали тогда молодежь.
Прозвенел звонок и актовый зал заполнился до отказа. Место мне не досталось, я где-то стояла. Была, наверное, вступительная речь, по всей вероятности, Брюсова. Маяковский, как всегда блестяще, прочел «Солнце», что-то читали Пастернак, Асеев и другие, в том числе и поэты студенты. Но всё это я помню смутно – всё было стёрто самым сильным впечатлением.
Назвали Есенина. Зал встретил его продолжительными аплодисментами. Быстрыми шагами он приблизился к столу, стоявшему в углу эстрады, и, вдруг, лёгким движением вскочил на него (предварительно на стоявший рядом стул). Аплодисменты грянули вторично. Он возвышался над залом стройный, легкий, во всём блеске своего обаяния. Читал он ещё не опубликованный тогда цикл «Москва кабацкая». Читал негромким, чуть глуховатым голосом, немного нараспев, со скупой жестикуляцией – правой рукой будто отводил что-то от себя. Казалось, что он сам подпадал под эмоциональное воздействие своих стихов и поэтому так легко заражал аудиторию своими острыми переживаниями:

А когда ночью светит месяц,
Когда светит… черт знает как!
Я иду, головою свесясь,
Переулком в знакомый кабак.
Шум и гам в этом логове жутком,
Но всю ночь, напролёт, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.
Сердце бьётся всё чаще и чаще,
И уж я говорю невпопад:
«Я такой же, как вы, пропащий,
Мне теперь не уйти назад».
Низкий дом без меня ссутулится,
Старый пёс мой давно издох.
На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, судил мне бог.

Есенин прочел несколько стихотворений этого цикла. Его долго не отпускали, аплодисменты не затихали, то слегка ослабевали и прорывались опять с новой силой. В конце концов он всё же ушел.
После Есенина объявили незнакомое мне имя, Иван Приблудный. И к столу подошел и, так же как Есенин, вспрыгнул на него (несколько более тяжело и менее грациозно) совсем юный паренек. Небольшого роста, широкоплечий, мускулистый, свежее лицо подростка, тёплые карие глаза… Читал он стихотворение «О чернобровая Украйна», и, кажется, стихи о дедке… Простые ясные стихи мне очень понравились. Читал он прекрасно, без свойственного многим поэтам «подвывания», неназойливо подчеркивая ритм и музыкальность стиха и так же неназойливо расставляя смысловые интонации. Голос был достаточно сильный, с легкой хрипотцой. Зал встретил и проводил его очень тепло – видимо он был уже известен аудитории.
Так я впервые увидела Ивана Приблудного.
 
2
В институте начались занятия. Говорят, корни учения горьки, а вот у меня они были сладкими. Каждая лекция была праздником – так всё было интересно. Наш ректор, поэт Брюсов, организатор нашего института, привлёк к работе в нём блестящий преподавательский коллектив: самых выдающихся литературоведов, искусствоведов, историков. Сам Брюсов – поэт, ученый, энциклопедически образованный человек, талантливый педагог отдавал все свои силы формированию будущих литераторов. Он читал курсы античной литературы и стихосложения. Курс истории западной литературы вел П.С. Коган, автор нашумевшей книги на эту тему. Пушкинист Цявловский, незабытый и теперь, вел семинар по Пушкину. Даже такой, казалось бы, сухой предмет, как языкознание, профессор Ушаков сумел сделать увлекательным. Красивый, обаятельный Ю.М. Соколов на всю жизнь заразил меня интересом и любовью к фольклору – народной песне, частушке.
Если кто-нибудь из преподавателей по каким-либо причинам пропускал занятия, Брюсов экспромтом читал нам лекции на свободные темы. Помню лекцию об Атлантиде, о возможности влияния её культуры на культуру острова Крита. Однажды была лекция об основах высшей математики. Если Брюсов был занят, а час всё же был пустой, то объявлялась «вольная мастерская». Будущие знаменитости, в то время бедняки-студенты, выносили на суд товарищей свои новые произведения. Так я услышала добрые стихи Миши Светлова. Всех, кто читал, не перечесть. И, конечно, много и охотно читал Ваня Приблудный.
Ваня занимал в институте своеобразное, только ему одному принадлежащее место. Он поступил в институт осенью 1922 года. Мне помнится, хотя кто мне это говорил, сейчас уже не знаю, прибыл он по путевке ЦК комсомола Украины. Был он тогда комсомольцем. Образование у него было в размере начальной школы и принят в институт он был без экзаменов – за одни стихи. Мне передавали, что якобы Брюсов назвал его «поэтом милостью божьей». Многолетние скитания по дорогам горевшей в огне гражданской войны Украине не приучили Ваню к систематическому труду. Лекции он посещал те, какие ему захочется, хотя слушал, конечно, всех профессоров, но не систематически. Экзаменов не сдавал вовсе. Но из института его не исключали. Брюсов понимал, что писать он будет, и стремился дать ему возможность получить знания тем способом, какой ему доступен. Все преподаватели относились к Ване доброжелательно и бережно, а он отвечал им несколько фамильярной благодарностью, отметив почти всех шутливыми частушками.
‹…›
Жил он тогда в студенческом общежитии. Материальной основой была стипендия и уже начавшийся к тому времени, хотя и редкий, литературный заработок. О своем прошлом он рассказывал неохотно, скупо: мать рано умерла, была мачеха, с существованием которой он так и не смог примириться, а отец был на фронте – поэтому ушел из дома беспризорничать. О том, что пережил в своих скитаниях, вообще ничего не говорил – отшучивался или явно фантазировал. В стихах о матери он обращался к ней всегда как к живой, любящей и ждущей его.
Много замечательных строк в стихах Ивана о матери. Но в ту первую осень моего с ним знакомства он очень часто пел одно стихотворение, которое потом нигде не было опубликовано.

Молчаливая, родная мать моя!
Кров твой тихий вспоминая, плачу я…
Неуверенный и бледный, всем чужой
Я обижен, сын твой бедный, мальчик твой.
Ты меня благословила на борьбу.
Ты светло меня молила и судьбу.
Я же рвался к синим далям, как орел.
Я не внял твоим печалям… и ушел.
Много видел я холодных и чужих,
Много в поисках бесплодных слез моих.
(……………………………), мертвых звал!
Часто падал, поднимался и устал.
И хочу к тебе родимой вновь прийти,
И бреду, бессильный, мимо… приюти!
Хочет снова быть малюткой блудный сын.
Мама! Больно мне и страшно… Я один!

После встречи Нового года (1924-го) в гостях у студентки Таси Блюмкиной я с Ваней познакомилась ближе. Он стал бывать у меня дома. Я вообразила, что сумею помочь ему заниматься, предложила вместе готовиться к экзаменам. Первый предмет я выбрала в высшей степени неудачно – логику. Иван быстро заскучал и занятия наши науками прекратились.
Но встречи наши не прекратились. Днём обычно Иван был у нас, бедного студента охотно подкармливали, а провожая меня вечером после занятий в институте (институт был вечерний), он часто заводил меня к кому-нибудь в гости, у всех сокурсников он чувствовал себя как дома. Однажды, провожая меня по Малой Никитской улице, он попросил меня на минутку зайти к нужной ему зачем-то знакомой, студентке какого-то театрального училища, а может быть и уже актрисе. Узенькая комната, железная койка, стол и стул. Мы сидели на кровати, а хозяйка, худенькая темноволосая стриженая молодая женщина с чёлкой на лбу  на стуле. Кажется она жила тут вместе со своим мужем. Через десять минут мы ушли. Это была Рина Зеленая, никому тогда еще неизвестная.
 
3
‹…›
Ещё осенью 1923 года, провожая меня как-то домой после занятий, Иван изменил наш обычный маршрут и повёл меня по Тверскому бульвару. Шли мы почти в обнимку, т.е. Иван обнимал меня за плечи рукой и на уговоры «убрать руку» не поддавался. Весь путь по бульвару он читал мне стихи Гумилева, в том числе «В том лесу белесоватые стволы…» и с тех пор этот бульвар для меня заколдованный лес. С бульвара мы завернули на Тверскую (теперь ул. Горького) улицу. Вдруг Иван остановился. «Зайдём?», ― «Куда?», удивилась я. «В стойло». Оказывается, мы стояли перед кафе «Стойло Пегаса».
Я слышала уже об этом кафе имажинистов. Оно содержалось обществом пайщиков, среди которых был и Есенин. Это было, конечно, не столько кафе, сколько ресторан, я о нём слышала даже покрепче — кабак поэтов. Содрогаясь от своей смелости и тревожась за свой туалет (был теплый осенний вечер, и я была в своем неизменном сатиновом платьице, голубом с белыми точками), я всё же вошла. Первое впечатление: очень светло и очень накурено. И потом я увидела: прямо перед дверью, у перил лестницы, ведущей в подвальный этаж, стоял небольшой диванчик, крытый ярко-красным, кажется, атласом, а может быть и бархатом. И на нём полулежал вдребезги пьяный Есенин. Он пытался напудриться и всё водил и водил пуховкой по лицу, оставляя на нем белые полосы. Тут же кто-то его убрал — увели вниз.
Иван усадил меня за столик и я с полувосторгом и полуужасом стала оглядываться. Небольшой, совсем небольшой зал, стены расписаны отнюдь не реалистически в розово-салатных тонах, на правой от входа стене я разглядела условного Пегаса, стремящегося к потолку. Кто-то говорил мне, что там, якобы, была надпись, цитата из стихов Шершеневича: «И базарную ругань похабную я в священный псалом претворю». Я этой надписи не помню. Недалеко от нас за столиком сидели двое мужчин и одна красивая женщина с черными, отливающими красным волосами и, о ужас! ― в мужских брюках. «Как Жорж Занд!!!» Это была, как я потом узнала, поэтесса Сусанна Мар. В левом углу была эстрада для оркестра. Отлучившийся было Иван (может быть это он и увел Есенина) принёс мне стакан кофе и пирожное. На такую же порцию для себя средств у него не хватило. Только я расслабилась немного от кофе и начала испытывать удовольствие от пирожного, к нам вдруг подошел незамеченный мною раньше поэт Иван Сергеевич Рукавишников, который совсем недавно был в числе экзаменаторов при моем поступлении в институт. У него была запоминающаяся внешность: седеющие борода и усы Дон Кихота, широкий дореволюционного образца плащ, застегивающийся у горла цепочкой, прикрепленной двумя медальонами — львиными головами, а на голове мушкетерская шляпа. «Ваня, что она здесь делает?», ― пытаясь быть строгим, спросил он. Мы встали перед ним. «Иван Сергеевич… только стакан кофе… пирожное…», ― лепетал Иван, правда, не очень испуганный. «Ну, пусть доедает свое пирожное и… вот тебе рубль на извозчика, вези её домой», засмеялся и отошел от нас. Как я доедала своё пирожное?! Опомнилась я только на улице и тут же возмутилась: «Зачем ты взял деньги?! Отнеси сейчас же назад! Мы пойдём пешком». Но Иван только смеялся: «Что ты? Такой хороший вечер нельзя не закончить извозчиком».
Познакомившись со мной ближе, Иван постарался как можно скорее познакомить меня с Есениным. Как состоялось это первое знакомство, я почему-то совершенно забыла. Моя подруга, Виктория Кранихфельд, недавно напомнила мне, как это произошло. Иван привел меня и Викторию в ресторан (какой — не помню), пообедать вместе с Есениным. Был там и Ройзман, тот самый Ройзман, который так злобно и клеветнически писал об Иване. По словам Виктории, Есенин много выпил и Иван очень беспокоился, чтобы он не сказал чего-либо неподходящего для наших девичьих ушей.
Потом однажды Иван повел меня в гости к Гале Бениславской. Там я познакомилась с Катей, сестрой Есенина. Меня приветливо встретили, но, когда я уходила, не сказали: «Приходите к нам ещё» и на повторные приглашения Ивана я уже отказывалась ходить туда, я поняла, что он иногда бесцеремонно поступает с чужими домами и может пригласить в гости без ведома хозяев. Галя Бениславская произвела тогда на меня большое впечатление. Мне она показалась образцом и ума и женской прелести.
По какому-то делу Катя однажды была у меня дома — что-то Иван оставил у меня, что нужно было вернуть; как-то я была ещё у Бениславской, тоже по какому-то делу,― что-то принесла от Ивана. Был дома Есенин. Совершенно трезвый, спокойный, вполне взрослый. Он ушел по делам, а мы с Катей залезли в его коробку с английским табаком, от которого так хорошо пахло черносливом, и накурились до головокружения, сидели с ней одуревшие на диване; а потом пошли вместе, с разрешения Сергея Александровича, обедать в «Стойло Пегаса». Днём там было спокойно и вполне пристойно. Что говорил Есенин? Да ничего существенного, иначе я бы его слова запомнила. В обращении со мной он неизменно держался ласкового, иногда чуть шутливого, безупречно достойного тона.
С удивлением я обнаружила, что все окружающие Ваню люди были его друзьями, но одного, настоящего друга у него не было. Не был таким другом ему и Есенин. Прежде всего, из-за разницы лет. Есенин был на десять лет старше, был образованней, прожил достаточно богатый и бурный отрезок времени, сам находился в сложных и внешних и внутренних положениях и, кроме всего, к тому времени был уже болен совершенно определившимся алкоголизмом. В какой-то мере Есенин был покровителем Вани. Он ценил его талант, верил в него, по всей вероятности, давал ему какие-то советы, допустил его в свою семью. Влияние творчества Есенина на творчество Ивана оставалось бы даже, если бы не было личного знакомства, так же, как и творчество ранее изученных Шевченко, Пушкина, Лермонтова, а позже и Блока. Положительное в таком близком контакте с Есениным заключалось в том, что последний существовал в самой гуще современной культурной жизни. Поэты, прозаики, критики, актёры, художники, даже политические деятели — весь цвет передовой творческой интеллигенции, так или иначе общался с Есениным и он, в какой-то мере, вводил в этот круг и Ивана, для которого такое общение было «университетом».
А Иван прилепился к Есенину всем сердцем. Настоящим другом Есенину он также не мог быть по возрасту — психически он был ещё совсем подростком. Завораживала Ивана судьба Есенина, такого же, как он крестьянина, вышедшего на передний край литературы, влюблен он был в стихи Есенина. И стремился он быть ему чем-то вроде младшего брата. А было несколько иначе — стал чем-то вроде «телохранителя». Близость к бытовой стороне жизни Есенина приносила Ивану только вред, большой вред. Сопровождая Есенина по всем злачным местам, Ваня, в таком юном возрасте, приучался пить, вёл неправильный образ жизни, проводя ночи в пьяных компаниях, чтобы потом отвести Есенина домой, иногда поднимая его на седьмой (?) этаж квартиры Бениславской на руках. В возникавших иногда драках Иван никогда не был зачинщиком. Он драчуном не был, я не знаю ни одного случая, чтобы он с кем-нибудь подрался по собственному почину. А выпивший Есенин к дракам был склонен, но отражать нападения «врагов» был слабоват, и тут в роли защитника выступал Иван, за что разделял с Есениным славу скандалиста. Это я знаю по отзывам очевидцев (Я. Шведов).
Шумная жизнь Есенина была тогда на устах у многих. Помню злободневное московское обозрение в молодом тогда театре Сатиры. Через весь спектакль, повторяясь, проходят два безмолвных эпизода: Первый — калека-нищий, безногий на деревяшке и, кажется, даже без одной руки, но балагур, он, шумно паясничая, снискал себе популярность в Москве; в спектакле он, (конечно, не он, а актер) несколько раз пересекал сцену со своими штучками. Второй эпизод: пьяный Есенин, очень похожий, надвигается на девушку-подростка, что это подросток подчеркнуто прической — одна коса, свёрнутая лепёшечкой, заколота на ухе, другая висит, как у школьницы. И, то в одном, то в другом углу сцены, освещаемом лучом прожектора, изредка возникал образ пьяного Есенина, надвигающийся на шарахающуюся от него девушку. Оба эпизода вызывали бурные аплодисменты.
Но, повторю, Иван прилепился к Есенину всем сердцем, об этом красноречиво говорит его стихотворение «Тополь на камне».
Было еще одно стихотворение, написанное Есенину в приливе раскаяния за какой-то проступок. Оно было слабее опубликованного и так и осталось недоработанным и забытым Иваном, хотя в 1924 году он часто читал его.

Ты светлый и кроткий, не мучь и не трогай.
Ведь я даже скромным остаться не мог…
Бреду спотыкаясь тернистой дорогой,
А снилось так много, так много дорог.
(И кажется, мнится) в полночном тумане
Упаду надолго, надолго усну.
Быть может, ты вспомнишь, прощая, помянешь
Моих начинаний святую весну.
А ты понесешься широкой дорогой,
Тебе ведь так много открыто дорог.
Ты светлый и кроткий, не мучь и не трогай,
Ведь я даже скромным остаться не мог.
             (1923-1924 гг.) по памяти. Н. М.

Фотографию Есенина, снятую в Нью-Йорке, со скрещенными на груди руками, с личной надписью Есенина, Иван бережно хранил всю жизнь. Вместе со всем архивом Ивана эта фотография пропала во время ареста.
И всё же Иван понимал, что зря растрачивает свои силы в таком образе жизни, понимал, что надо жить как-то по-иному. ‹…›
 
4
Весной 1924 года Есенин ездил в Ленинград. Иван, конечно, увязался за ним. А я в это время жила в подмосковной деревне «Подушкино» со своей однокурсницей. Жили мы в деревенском клубе, так как вели в общественном порядке работу с детьми этой деревни.
Однажды на пороге нашей комнаты возникло ослепительное видение: Ваня Приблудный в с иголочки новом светло-сером костюме (первом костюме не с чужого плеча) и такой же кепке, в желтых ботинках, увы, увековеченных в письме Есенина, и с огромным пакетом всяких лакомств. Получив где-то гонорар, он торопился истратить деньги. К месту замечу, это была характерная черта Иванова характера — деньги жгли ему карман. Он должен был как можно скорее их истратить, всё равно на что. Не имея ботинок, он мог купить себе три шерстяных свитера, и тут же два из них подарить кому-нибудь. Мог накупить корзину гостинцев и привезти её к нам домой, мог привезти воз игрушек моим маленьким братьям, но на ежедневное пропитание у него денег всё равно никогда не оставалось. В те его юные годы к спиртному его не тянуло, он пил только тогда, когда попадал в пьющую компанию.
Вот такой — с гостинцами, но без копейки в кармане — он явился к нам в Подушкино. Пожил у нас несколько дней, а потом стал приезжать регулярно всё лето. Мы много бродили по окрестностям, купались, для этого он купил купальные костюмы. В близлежащем бывшем барском парке были два больших смежных, замечательно красивых пруда. Наши лирические отношения с Иваном продолжались, хотя не перешли еще во что-то определённое и закрепившееся. ‹…›

Однажды (было ли это в начале 1924 года или в конце — сейчас не могу сказать) часов в десять вечера мне позвонил по телефону Иван и предложил скорей приехать на квартиру Вардина (редактора журнала «На литературном посту»), где тогда жил Есенин, так как собирается народ и Есенин будет читать новые стихи, написанные в больнице.
В Москве тогда много сплетничали по поводу того, что Есенин, будто бы, перерезал себе вену. Но, по рассказам Ивана, всё было не так. В больницу он попал, поранив руку о разбитое стекло, провалившись в полуподвальное помещение, возвращаясь ночью домой вместе с Марцеллом Рабиновичем.
Итак, Иван позвонил мне по телефону и предложил приехать на квартиру Вардина слушать стихи Есенина. Я отказалась. Я сказала, что даже спрашивать не буду — родители не разрешат мне уезжать из дома так поздно. Через несколько минут к телефону позвали моего отца, с ним говорил Есенин, он просил разрешить мне поехать, заверив, что привезут меня и отвезут домой на извозчике. Папа мой, конечно, растаял и разрешил. Есенин звонил, конечно, по просьбе Ивана.
Когда мы приехали, Есенин уже читал. Большая, ярко освещенная комната была полна народа. Посередине стоял небольшой диванчик, а, может быть, большое кресло, на котором он сидел, а вокруг группировались гости. Мы вошли во время чтения, и, чтобы не привлекать к себе внимания, остановились у дверей, прямо против чтеца. Это был уже не тот победоносный Есенин, который читал «Москву кабацкую» ― он был какой-то тихий, вроде печальный. Он закончил. Со всех сторон посыпались просьбы прочесть и то, и другое. «Я прочту ещё раз «Письмо к матери», ― сказал он и посмотрел на меня, ― «Наташа не слышала». После этого я уже просто не могла сдвинуться с места, так и стояла столбом у двери, и только боялась заплакать.

Ничего, родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.

В этих недавно написанных стихах чувствовалась еще свежая боль. Он читал «Годы молодые, с забубенной славой…» и еще многое другое. Как жаль, что я по молодости лет не интересовалась теми, кто окружал Есенина. Знала я Галю Бениславскую, сестру поэта Катю, сестер Лифшиц, ну, и хозяина дома, Вардина.

‹…›
При всей своей известности, при том хорошем и бережном отношении к нему со стороны не только людей искусства, но и правительственных особ, например, Луначарского и, не к ночи будет сказано, Троцкого, своего жилья у Есенина не было. Видела я его в доме у Гали Бениславской, там жила и его сестра Катя; из больницы, поправившись, он поехал на квартиру к Вардину. Тут же, конечно, внедрился и Иван. Он звонил мне оттуда по телефону и иногда к нашим разговорам шутливо подключался и Сергей Александрович. Раза два, когда Есенина не бывало дома, я туда приезжала. Есенин жил в небольшой, очень просто убранной комнате. Помню только кровать, фотографию детей Есенина в матросских костюмчиках в исполнении фотографа Наппельбаума и большую коробку пудры «Лориган» на окне.
Так как Иван был при Сергей Александровиче почти неотлучно, Вардин заинтересовался им самим, разглядел, каким он был одаренным человеком и, решив помочь, организовал ему жильё в маленькой комнатке при кухне с чистой, удобной постелью, столом и полочкой популярных естественно-научных книг. Ему специально готовили его любимый клюквенный кисель. Но тут надо было считаться с семейным режимом, вести себя примерно. Этого Иван не вынес. Ушел обратно в общежитие.
Иван искушал таким образом многих. Казалось так просто: «бедный мальчик не имел семьи, скитался без призора; он так талантлив, и вот, я ему сейчас помогу, устрою нормальную жизнь, создав ему условия для творческой работы!» Но…Иван эту помощь не принимал. В «нормальных условиях» он жить уже не мог, они его стесняли, ему нужна была абсолютная свобода.
Еще раз как-то мы с Иваном были приглашены Сергеем Александровичем на обед в ресторан «Медведь» на Тверской улице. Сейчас нет уже этого дома. Дату я, конечно, не помню, всё, о чем я пишу, происходило с осени 1923 года до конца 1925 года. А за правильную последовательность событий ручаться не могу.
Этот обед мне запомнился тем, что Есенин позволил себе неуважительно отозваться о Гале Бениславской. Меня, молоденькую девочку, это покоробило. Ни одной душе, даже маме, я это не рассказала. Но у Ивана был дурной язык — он разболтал. Вскоре после смерти Есенина, на траурном вечере его памяти в Доме Печати ко мне подошла Галя Бениславская и спросила — правда ли это? Руками она терзала носовой платочек и я молниеносно вспомнила: «Не криви улыбку, руки теребя…» Я отперлась. Сказала, что при мне Сергей Александрович отзывался о ней «с таким уважением, с таким уважением…» Но я была в таком смятении, врала чуть не заикаясь, что вряд ли Галя мне поверила.
 
5
В 1925 году я видела Есенина, приехавшего из Баку, в Союзе поэтов, в Доме Герцена. Я его не узнала. Он был весь какой-то потухший. Что-то прежнее в нём было утрачено — может быть уверенность в себе? Читал он «Персидские мотивы», еще не опубликованные, но не произвел на меня такого впечатления, как раньше, я сильнее почувствовала эти стихи, когда читала их сама.
Последний раз Есенин промелькнул передо мной на улице. Он шел со своей новой женой, Софьей Андреевной Толстой. Мне она показалась такой невзрачной. Больше Есенина живым я уже не видела. Увидела в гробу, в коричневом костюме с поднятым воротником.
Осенью 1925 года родные уговорили Есенина лечь в психиатрическую клинику. Мой отец, врач психиатр, ассистент профессора Ганнушкина, работал в этой клинике.
Однажды поздно вечером моему отцу позвонила по телефону Софья Андреевна Толстая и сказала, что Есенин согласился на лечение в психиатрической клинике, но его надо принять туда сейчас, так как за ночь он может переменить своё решение. Разрешение профессора на это уже есть. Отец немедленно поехал в клинику. Я запомнила, что обратно папа шел уже пешком, так как транспорт уже кончил дневную работу.
Папа рассказывал позже, что Есенин покорил в клинике весь персонал, его обожали все, начиная от профессора и кончая санитарками. Однажды отец передал мне от Сергея Александровича привет, он сообщил мне также, что Катя вышла замуж за Наседкина, которого я хорошо знала, он учился в нашем институте. Наседкин был сверстником Есенина, когда-то вместе с ним посещал университет Шанявского. Вскоре после разговора с моим отцом Есенин уехал по своим издательским делам в Ленинград, оттуда живым он не вернулся.
Ивана на похоронах не было. Он жил тогда в Ленинграде. Наверное, не только я осуждала его за это. Спустя сорок лет мне рассказывал писатель Скрипов, с которым у Ивана была, хотя и мимолетная, но связанная с общими детскими и юношескими переживаниями, дружба, что Иван признавался ему — после смерти и похорон матери он не может себя заставить бывать на похоронах. Он не пришел на панихиду по моей бабушке, обидев этим и мою маму и меня, не пошел на похороны Ширяевца, несмотря на требование Есенина, заслужив таким образом его неодобрение — молча сносил выговоры, но объяснений не давал.
Я же на похоронах Есенина была. Я ходила встречать его тело на Ленинградский вокзал, я проводила его несчастное тело от Дома Печати, где оно стояло до Ваганьковского кладбища, пока его не опустили в могилу.
На ограде Дома Печати был растянут кусок красной материи с надписью: «Тело великого русского поэта Сергея Есенина покоится здесь». Весь день нескончаемым потоком шли люди проститься с ним. Траурная процессия в день похорон двинулась от Дома Печати к памятнику Пушкина. Около памятника была небольшая панихида, кто выступал — не помню. Обогнули Тверской бульвар, двинулись назад к Арбатской площади. У Камерного театра процессия остановилась, двери театра распахнулись и полилась траурная музыка. Дальше до Ваганьковского кладбища шли без остановки. Именно шли, ни одной машины не было. При самом погребении я стояла далеко от могилы в толпе, слышала только выкрики Зинаиды Райх: «Сережа! Ведь никто ничего не знает!..», видела Мейерхольда, стоявшего с обнаженной головой, у него на руках был маленький мальчик, сын Есенина Костя, мальчик тоже был без шапки, ветер развевал его волосики, и Мейерхольд губами пытался их приглаживать.
Что тело опускают в могилу, поняла по выкрикам «Сережа прощай!», «Прощай Сережа!», «Сергей прощай!». Казалось, что вся толпа была его близкими друзьями, для всех он был «Сережа».
Я ходила на похороны не из любопытства. Я пошла одна, и, если видела знакомых, скорее пряталась от них в толпу. С чем-то я прощалась своим, интимным… Я не была влюблена в Есенина, как очень многие девушки, даже той влюбленностью, какой девушки влюбляются в известных актеров и певцов. Но… он был старше меня, так знаменит, и со мной, зеленой девчонкой, пусть мимоходом, но несколько раз был так внимателен, так чуток. Мне казалось, что я должна быть около него в последние часы из уважения к памяти о нем.

‹…›
После смерти Есенина в Москве прошло много вечеров его памяти. Вскоре Иван был приглашен участвовать в концерте в здании I I-го МХАТа (теперь там Детский театр). Не могу утверждать, но, кажется, концерт был посвящен именно памяти Есенина, потому что были также приглашены Качалов, Книппер и другие актеры, и Иван тут, казалось бы, был совершенно ни к чему. Помнится, Качалов читал «Русь советская» и мне не понравилось его академическое чтение.
В комнату, где дожидались своего выхода участники концерта, Иван привел и меня. Мы с ним сидели на стульях, рядом со мной слева сидела жена Сахарова. За нею О.Л. Книппер в светлом атласном платье, с роскошным мехом на плечах. Вошел Качалов и сразу направился к нам. Он передал Ивану палку Есенина, которую тот забыл у него дома. Качалов обратился к Ивану, а тот не догадался встать. Сгорая от стыда, я, незаметно, старалась его подтолкнуть. А он, поняв свой промах, уперся, и так и сидел во время всего разговора перед стоящим Качаловым. «Воспитываете?», ― засмеялась в мою сторону Сахарова. «Не смей меня воспитывать!», ― шипел мне в другое ухо Иван. Палку эту, наверное, Иван отдал родным Есенина. У него она не осталась.
На смерть Есенина было написано очень много стихов, много очень хороших, искренних. Иван такого стихотворения не написал. И думаю, что оттого, что это было слишком больно. Проживи он еще лет двадцать, ― тогда бы он написал.
‹…›

3. 05. 1990 г.

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика