Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

33359080
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
5731
10455
16186
31273620
147573
267230

Сегодня: Окт 15, 2019




ЛЕВИН В. Есенин в Америке

PostDateIcon 27.02.2011 00:00  |  Печать
Рейтинг:   / 2
ПлохоОтлично 
Просмотров: 7909

Вениамин Левин

ЕСЕНИН В АМЕРИКЕ

Во второй половине 1922 года я оказался в Шанхае, где кончилась наша художественная экспедиция в Китай и вообще на Дальний Восток. В шанхайской газете (на английском языке) я увидел фотографию дорогого мне лица — Сергея Александровича Есенина. Он был снят вместе со своей новой женой, Изадорой Дункан. В газете были подробности приезда их в Америку. Я был счастлив, что по приезде моем туда встречу Есенина, с которым был как-то близок в Москве.
Было немного страшно ехать в эту неизвестную страну, но раз там уже был, кроме двух родных братьев, еще и близкий по совместной работе Есенин — в душе загорался огонь надежды на жизнь творческую. Я ехал в Америку с отцом и матерью, с Сергеем Ивановичем Гусевым-Оренбургским и с Евфалией Ивановной Хатаевой.1 Последние двое получили визу без всяких затруднений, а мне с родителями пришлось ждать визы около шести месяцев…
Но вот все уже кончилось, визы получены, и утром 25 декабря мы сели на большой пароход «Empress of Australia», и после кратких остановок в Иокогаме и Кобе в Японии пароход наш направился, пересекая Тихий Океан, к канадскому берегу, к Ванкуверу. До Японии океан был спокойным, а как только покинул японские берега, попал в бурю, сначала небольшую, а потом в настоящий тайфун, свирепствующий в этой части света в зимние месяцы. Три дня от Шанхая до Японии были приятной прогулкой со всеми маленькими радостями большого океанского парохода с английской кухней, а остальные пятнадцать дней от Японии до Ванкувера оказались немалым испытанием. Хоть пароход наш был размером в девятнадцать тысяч тонн, но попав в тайфун, нам показалось, что мы потерялись в океане и погибаем в его пучине. День и ночь бросало нас с волны на волну. Мы все, кроме Сергея Ивановича, заболели морской болезнью и почти не могли приходить к столу питаться. Он один молодцом приходил в столовую кушать все вкусные блюда, подаваемые в изобилии. Редко доставалось это удовольствие нам. Мы больше лежали в каюте в постели лицом вверх.
Однажды я решил, что нужно преодолеть эту слабость и, несмотря на бурю, выйти на палубу дышать свежим воздухом. Я вышел и где-то устроился — не то на шезлонге, не то на скамейке. Палуба была залита волнами, а когда я увидел, что волна поднялась до самого неба на горизонте, а пароход наш у подошвы волны — мне стало невмоготу это зрелище, захватывало дух, тошнило, и я с трудом добрался до своей каюты, чтобы вновь свалиться в постель. Что-то поломалось в машине нашей «Императрицы Австралии», и всем было приказано приготовить себе спасательные пояса, которые были тут же в каюте. А может быть, это только так показалось нам, и это была обычная репетиция на всех океанских пароходах с целью научить пассажиров пользоваться спасательными поясами и знать номер и путь к своей спасательной лодке. Это была наша первая поездка по океану и, естественно, воды чудились не особенно бурными. И все же мы могли обмениваться мыслями, выбегать Из каюты, чтоб посмотреть на карте пройденный нами путь, беседовать о происхождении лишнего океанского дня. Две среды подряд — отец мой не мог этому поверить и повел свой счет, чтоб знать, когда будет пятница и суббота. Он продолжал цепь своих молитв соответственно собственному календарю. Но это уже было за несколько дней до канадского берега.
Новый год мы встретили в океане — капитан чествовал всех пассажиров праздничным обедом, и утром 13 января 1923 года мы оказались на виду у Ванкувера. Буря сразу прекратилась, вернее, прекратилось бурное море, и все выздоровели. Ванкувер встретил нас зимним холодом, но приветливо. На пароход пришли неизвестные люди из Хаяса и помогли нам пересесть на железную дорогу. У них был автомобиль, и они приветливо повезли всех покатать по городу и по парку с гигантскими деревьями. Мы сразу почувствовали начало иного мира, огромного, но устроенного человеком, и вот несколько неизвестных нам лиц заботятся о нас. Это — Америка.
Вечером 13 января мы уже сидели в спальном вагоне Канэдиэн Пасифик Рэйл Род и поражались чистоте и удобству вагонов — особенно после русских и китайских железнодорожных порядков того времени. Этот спальный вагон остался в моей памяти на всю жизнь, как начало прекрасной трагедии и радости жизни. Пересекая Северную Дакоту с огромными пространствами, покрытыми снегом, я написал о нем поэму.

Занавес был шелковый, зеленый,
Сценою — лишь узкая постель.
Плакали колеса под вагоном,
Мчалась в ночи русская свирель.

«Русская свирель» — это Евфалия Ивановна и моя любовь к ней. Несмотря на сложный и путаный внешний переплет жизни — сердце вошло в трагическую и радостную сферу большого чувства. Оно подняло во мне творческие силы. В Пекине я написал «Песню о Пекине», а в поезде канадской дороги поэму «Паяцы». Но тут же пришли чувства к Сергею Есенину, и я написал стихи к нему.

Опять зима! По стали черной
В степях Америки несусь.
Кольцо снегов сдавило горы,
А на снегу все тот же ворон
С тоскою по тебе, о, Русь!

Опять зима! Седое небо
Накрыло седину земли.
Заплаканная Русь без хлеба
Взыскующе свой стелет след
И в песне слышится обет.

Обет, обет —
Священной песней
Чертит на высях свой чертог:
В чаще дубов из вечных весен
Поет осанну русский Бог,
И по тропиночке из мхов
Гуляет с Гоголем — Есенин,
Бьет родниками слово-стих
Рождая звук пресветлой ленью.

Грустит — грустит чернявый ус,
А по плечу их также треплет
Премудрый юноша — Исус.

Мне чудился юноша — Исус, возросший из есенинского «Исуса-младенца», который почему-то шел рядом с Гоголем и Есениным, а за ними как-то поспевал и я. И это по снежным равнинам Канады с поэтическим именем Северная Дакота.
В вагоне, напоминавшем мне маленький передвижной театрик за шелковым зеленым занавесом, мы праздновали с Фалей «русский Новый Год». Я видел себя трагическим артистом, получившим:

И цветы, и росы
Что каплями каплют
с черных кос.
Сегодня Новый Год.

На секунду замри
дитя мое, Лина:
В мир идет
Страсть,
В мир идет
Любовь —
— только чрез тебя,
Коломбина!

Вместе со мной
(А паяц смешной!)
Выпьем вина лимонного
Из бокалов наших картонных! —

и мы пили лимонный сок из вагонных картонных бокальчиков. И мы ли счастливы, как могут быть счастливы люди в нашем положении.
Но вот мы уже въехали в Соединенные Штаты, ночью миновали центр стальной индустрии Питтсбург с огненными языками из фабричных труб на фоне черного неба. И мы в Нью-Йорке. Нас встретили братья, Митя и Миша с своей молодой женой Женей. Встреча была трогательная: с Митей мы расстались 18 лет назад, с Мишей — 13 лет. Но на вокзале шумно, народу множество, и личные чувства тонут в окружающем шуме и движении. Мы быстро обнялись, узнали друг друга, точно вчера только расстались и двинулись к поезду подземной дороги, чтобы ехать в Бронкс, где Миша имел квартиру. И менее чем через час новых приключений по передвижной лестнице 34 улицы, которая меня почему-то совсем не удивила, и в подземном собвее, — мы уже в квартире у Миши.
Я еще не упомянул, что Сергей Иванович остался в Ванкувере с тем, чтобы оттуда проехать в Сан-Франциско — он хотел быть в Калифорнии. Отец, мать, я и Фаля устроились вчетвером у Миши в довольно тесной квартире из трех комнат с четвертой кухней. Тесно, но тепло. В квартире был телефон. Уже назавтра я как-то разузнал имя отеля на Пятой авеню, где остановились Есенин и Изадора, и Митя соединил меня с ним в телефонном разговоре. Оба мы были счастливы узнать голоса друг друга. Сергей Александрович захотел немедленно приехать ко мне, но трудность объяснения адреса толкнула нас поехать к нему: Митя хорошо знал, где расположен отель «Вашингтон» возле Вашингтон-Плейс. И через час мы втроем: Фаля, Митя и я — уже входили в огромную комнату Есенина и Изадоры. Есенин был в шелковом темном халате, так же как и Изадора в утреннем халатике. Мы горячо обнялись, оба были несказанно рады чудесной встрече в Нью-Йорке после Москвы 1918 и 1920 годов. Я был так счастлив, что едва заметил его новую подругу, которая, насколько помню, удивлялась горячему выражению наших дружеских чувств. Помню, что ей было это и радостно, и немного завидно, что у юного ее друга такие горячие друзья. Сердце у Изадоры было прекрасное, и я знаю, что она вскоре полюбила нас, как собственных своих друзей.

2

Последняя наша встреча с Есениным была в Москве в 1920 году. Но тут нужно сказать о начале нашей дружбы вообще.
Февральская революция меня застала в сибирской ссылке в Иркутске. Я был сослан как «политический» в мае 1914 года по делу юношеского «Революционного союза», в котором мы хотели объединить все политические группы того времени. Сами не принадлежа ни к какой партии, мы, несколько реалистов, гимназистов и студентов, пожелали объединить партии с целью нанести последний удар царскому самодержавию. Мы устроили печатание прокламаций по поводу годовщины расстрела рабочих на Лене (ленские золотые прииски) в 1913 году. Возглавлял это дело Володя Бакрылов в Вологде, а потом и в С.-Петербурге. Печатали, конечно, на примитивном ручном станке, который потом снова был увезен из Петербурга в Вологду.
В марте 1913 года нас всех арестовали (около 32 человек), но типографского станка не обнаружили. Продержали нас в тюрьме немного больше года, и СПб-я Судебная палата торжественно судила нас под председательством сенатора Крашенинникова при обвинителе тов. прокурора Виппере (знаменитом по процессу Менделя Бейлиса в Киеве, в 1913 году). Важные бородатые судьи (среди них был сенатор Кессель, знаменитый по делу Веры Засулич) два дня разбирали наше мальчишеское дело, и за эти два дня мы получили всероссийскую и даже международную известность, как главари «Дела Витмеровцев», по имени женской гимназии, где иногда собиралась молодежь читать стихи Надсона.
Четверых из нас, и в том числе меня, приговорили к ссылке на поселение в Сибирь, а троих к тюремному заключению до 3-х лет. Свое политическое воспитание мы уже получили в тюрьме и ссылке, где повстречались с такими деятелями революции, как А. Р. Гоц, В. Г. Архангельский, И. Г. Церетели, Ф. И. Дан и другие. Среди них, пробывших много лет на каторге, мы все время оставались зеленой молодежью до самого 1917 года, когда нам не было и 25 лет.
И вот в апреле первого года революции я уже снова в Петербурге — секретарь фабрично-заводского комитета Путиловского завода.
Как я уже сказал выше, я никогда не принадлежал к политической партии, а просто «сочувствовал народникам». И вот я на Путиловском заводе стараюсь разгадать смысл движения фабрично-заводских рабочих комитетов. Мне кажется, что они могут принять участие и разрешить проблему контроля над производством и распределением. Я пишу об этом брошюру, которую оглашаю сначала на конференции всех заводских комитетов Петербурга в Таврическом дворце, а потом на петербургской конференции партии социалистов-революционеров (в особняке вел. князя Кирилла Владимировича), где также помещалась редакция газеты «Дело народа». На конференции уже наметилось два крыла — левое и правое. Но мой доклад о фабрично-заводских комитетах производит фурор у всей конференции, и меня оба крыла единогласно избирают в члены петербургского комитета партии социал-революционеров. Так я стал членом партии.
Тут же в «Деле народа» я познакомился с одним из редакторов, Ивановым-Разумником, уже известным писателем, автором «Истории русской общественной мысли» (истории русской интеллигенции). Он познакомил меня с Есениным, постоянно бывавшим у него, а также с юной девушкой, секретаршей «Дела народа», Зинаидой Райх, ставшей женой Есенина.
Октябрьский переворот расколол партию эсеров, и я оказался в составе редакционной коллегии новой газеты «Знамя труда» вместе с Ивановым- Разумником, Марией Спиридоновой, Б. Д. Камковым, В. Трутовским и И. 3. Штейнбергом. Вся литературная группа, лепившаяся возле Иванова-Разумника, перешла к нам, и у нас оказались такие поэты и писатели, как Александр Блок, Андрей Белый, Алексей Ремизов, Николай Клюев, Сергей Есенин, Сергей Клычков, Алексей Чапыгин, Арсений Авраамов, Евгений Лундберг, Константин Эрлих, Петр Орешин и другие. С переездом правительства в Москву переехали туда и мы, и, заняв предоставленный нам особняк в Леонтьевском переулке для центрального комитета левых эсеров и газеты «Знамя труда», я стал фактически руководителем ежедневной газеты в Москве. Все вышло так быстро и неожиданно, что я не успел даже хорошенько осознать важность и ответственность поста, мною занимаемого. Все «ответственные члены редакции» были заняты высокой политикой и редко являлись в газету, и я один должен был решать все редакционные и технические вопросы.
Мою работу в «Знамени труда» делила со мною моя жена Зинаида Валентиновна. Таким образом она стала моей технической секретаршей и в мое отсутствие заменяла меня в разговорах с новыми людьми. В «Деле народа» такой секретаршей была Зинаида Райх, а в «Знамени труда» Зинаида Валентиновна. Есенин, которому тогда было 22 года, был ежедневным нашим посетителем, гостем, сотрудником, почти членом семьи. Наша частная квартира в две комнаты была на Моховой улице, в отеле Националь, прекрасно благоустроенная, конечно, без кухни. Тем не менее, мы имели возможность и там принимать наших гостей: Иванова-Разумника, Есенина и Зинаиду Райх.
Есенин был с нами, возле нас. Его стихи или изредка статьи с отзывами о сборниках поэтов (так, например, я помню о «Зареве» Орешина) я помещал в газете, никого не спрашивая из номинальных членов редакции в Москве (М. Спиридонова, Б. Камков, В. Трутовский). Вскоре же я получил приглашение редактировать вторую газету «Голос трудового крестьянства», которая шла в деревню. Конечно, я немедленно пригласил Есенина участвовать и в этом издании. Мне хотелось всегда сделать ему что-нибудь приятное, радостное. Он был юн, блондин с голубыми, немножко с сумасшедшинкой, глазами. На вид ему было не больше 18 лет. Всегда улыбался, тихий, спокойный, легкий на походку, худенький. Он будто не шел, а порхал. Но стихов у него было мало и надо было всегда у него их выпрашивать. И, конечно, денег у него тоже было мало. Я делал тогда непозволительные вещи: печатал его стихи в «Знамени труда», а через некоторое время те же стихи в «Голосе трудового крестьянства», считая, что это издание для провинции, для русского читателя. Иногда просто перепечатывал его прежние произведения, считая, что хорошие стихи никому не повредят, а благодаря этому я мог выдавать чаще Есенину ордера в кассу на получение авторского гонорара. Это очень смешило и радовало его — и он ценил нашу любовь к нему и к Зинаиде Райх, которая вскоре стала называться Есениной, сохраняя, однако, и свое прежнее имя.
Две Зинаиды — Зинаида Валентиновна и Зинаида Есенина очень подружились. От своей Зины я узнавал многие подробности жизни Есенина. Иногда он исчезал на несколько дней и пропадал неизвестно где с неизвестными людьми. Это было время его дружбы с Анатолием Мариенгофом, Вадимом Шершеневичем, Александром Кусиковым и другими представителями литературной богемы Москвы того времени. Зинаида мирилась с этими чертами его характера, но ей было трудно, очень трудно, и об этом она часто рассказывала моей жене. Но это нисколько не мешало нашей дружбе — я никогда не видел Есенина неприличным — он всегда был джентльменом, трезвым, чистым, аккуратным. Та, другая сторона жизни, была мне известна лишь со слов второго лица — моей Зинаиды.

3

С разрывом левых эсеров с правительством издание «Знамени труда» прекратилось (после 4 июля 1918 года). Мы прожили месяца два под Москвой, в Малаховке, а потом вернулись в Петербург, вероятно, в середине сентября. Прекратились и наши встречи с Есениным. Было голодное время, и мы решили ехать в Саратов. По дороге остановились в Москве — это было в декабре. Снова виделись с Есениным, в нужде, но в радости. Возможно, что в это время он уже был компаньоном по ведению лавки в Москве — не помню с кем.
Это давало ему доход для жизни. Такими же делами занимались тогда Н. А. Бердяев, Борис Зайцев, поэты Кусиков и Шершеневич. Праздничная весна революции уже пронеслась, настали будни. После кратких встреч с Есениным мы проехали в Саратов, где и обосновались. Мне предложили заведовать литературным факультетом Пролеткульта, и я с жаром принялся за эту работу, изучая произведения той эпохи. Мы изучали и «рабочих» и «крестьянских» поэтов одинаково. Конечно, произведения Есенина занимали тогда большое место в нашей работе наряду с произведениями А. Блока и А. Белого. Февральская революция глубоко отразилась во многих произведениях тогдашнего Есенина, и они давали широкую возможность проявления интереса к ним. Какой фурор и слезы вызывала его поэма «Товарищ», в которой фигурирует Мартин (мартовские дни семнадцатого года)2:

Жил Мартин, и никто о нем не ведал.
Грустно бежали дни, словно дождь по железу.
И только иногда за скудным обедом
Отец его учил распевать Марсельезу.

У мальчика Мартина было два товарища: Христос да кошка.

Кошка была старая, глухая,
Ни мышей, ни мух не слышала.
А Христос сидел на руках у Матери
И смотрел с иконы на голубей под крышею.

Но вот пришли февральско-мартовские ветры — революция. И отец Мартина был убит. Мальчик Мартин

Вбежал обратно в хату
И стал под образа:
«Исус, Исус, ты слышишь,
Ты видишь — я один.
Тебя зовет и кличет
Товарищ Твой Мартин.
Отец лежит убитый,
Но он не пал, как трус,
Ты слышишь — он зовет нас,
О верный мой Исус!»

И товарищ Мартина сошел с иконы на землю, взял Мартина за руку и вышел с ним снова на улицу. Но…

Залаял медный груз
И пал сраженный пулей
Младенец Иисус.

И тут у Есенина вырвались трагические слова, предвидевшие судьбу России на много лет вперед.

Слушайте, больше нет воскресенья,
Тело Его предали погребенью,
Он лежит на Марсовом поле.
А там, где осталась Мать,
Где Ему не бывать боле,
Сидит у окошка старая кошка,
Ловит лапой луну.
Ползает Мартин по полу:
«Соколы вы мои, соколы,
В плену вы, в плену!»
Но спокойно звенит за окном,
То погаснув, то вспыхнув снова,
Железное слово: «Рес-пуб-ли-ка!»

Только один Есенин заметил в февральские дни, что произошла не «великая бескровная революция», а началось время темное и трагическое, так

пал сраженный пулей
Младенец Иисус.

И эти трагические события, развиваясь, дошли до Октября. И в послеоктябрьский период образ Христа появляется снова у Блока в «Двенадцати», у Андрея Белого в поэме «Христос воскресе». Но впервые он в эту эпоху появился у Есенина в такой трактовке, к какой не привыкла наша мысль, мысль русской интеллигенции.3

4

В самом начале мая 1920 года я покинул Саратов. Мы решили пробираться в Иркутск, на родину жены. Снова остановки в Москве и встречи с Есениным. Эти встречи ничего нового не прибавили, трагический узел завязывался все туже, как во всей стране, так и в частной жизни каждого из нас.
В Чите мне удалось основать ежедневную газету «Свободная мысль», но просуществовала она всего две недели. К свободе мы все были не подготовлены, а в особенности к борьбе за свободу слова.
В 1921 году — страшный голод в Поволжье, и я редактировал в Чите сборник в пользу голодающих «Печаль полей». Там помещена моя статья о Есенине «В борьбе за Слово», которая, вероятно, дошла до него. Дальше, идя на восток, я напечатал о нем и о других поэтах революции статьи в харбинской газете «Новости» и в Пекине, во французской газете. Это было последнее, что я напечатал о Есенине на азиатском континенте. Теперь, когда я подвел итоги моим мыслям о творчестве Есенина, я вижу, как бережно нес я его в себе, несмотря на все изменчивости его судьбы, столь трудной в российской действительности.
Итак, в январе 1923 года мы оказались снова вместе, но уже в другом мире, в Нью-Йорке, с другими людьми, нам сопутствующими. Он — с Изадорой, я — с Евфалией. Мы сидели в их комнате в отеле «Вашингтон», и он бегло рассказал мне о личных новостях. Зинаида разошлась с ним (у них было двое детей) и вышла замуж за режиссера Мейерхольда. Время от времени он посещал своих детей, и с Зинаидой у него сохранились хорошие товарищеские отношения. Зинаида Райх стала заметной актрисой в труппе театра Мейерхольда.4 На мой вопрос, есть ли интерес к поэзии в Москве, он с горечью заметил:
— Кто интересуется поэзией в Москве? Разве только девушки… — (И, подумав несколько секунд, добавил) — да и то — еврейские.
Это было так неожиданно. В его устах это звучало жалобно и нежно.
Он же мне рассказал, что в Берлине Гржебин выпускает томик всех его произведений, как юношеских стихов и поэм, так и уже послеоктябрьских. Он написал пьесу о Пугачеве и теперь пишет «Страну негодяев» — это о России наших дней. Страшное имя, хлещущее точно кнут по израненному телу.
Позже, в 1925 г. он скажет про себя, что

этот человек
проживал в стране
самых отвратительных
громил и шарлатанов.

Сказать о родной стране, что она «Страна негодяев» — только пророк смеет сказать такую жуткую правду о своем народе и своей родине. Недаром он осмелился еще раньше взять на себя именно эту ответственность и сказать в «Инонии»:

Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей —
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута…

Об этой поэме еще в 1918 году писал Иванов-Разумник, сравнивая Есенина с Пушкиным: «Далеко Есенину до Пушкина, но не дальше, чем Пушкину до пророка Исайи» (в связи с «Пророком» Пушкина). Есенин рассказывал мне о своих встречах с Ивановым-Разумником, который тоже его нежно любил, но были с ним у него и какие-то расхождения, которые мне были тогда непонятны. Теперь я думаю, что ему было горько, что образ Исуса-младенца не был до конца понят критиком, который смешал есенинского Исуса с блоковским и тем самым не внес ясности в различие образов его поэм. В сущности, эта работа еще никем не проделана с творчеством Есенина. Блоковский Христос — это все тот же тютчевский:

Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.

Этот образ пришел к «бедному рабу» из литературы кающихся дворян и от Достоевского отчасти. От них же пришла страшная ненависть и злоба в деле неустройства народной жизни. Есенин перенес ответственность за все это не на социальные слои, а на душу народную, зараженную грехом не менее дворянской, и потому не менее ответственную за него. Он видел, что «народ» тоже жаждал военных побед и только отсутствие вождей лишило его этой гордости. Есенин же не хотел никаких насилий. Он говорил о войне:

Не хочу победы,
Дани мне не надо.

И это когда? В 1917 году, когда русские войска после трех лет войны терпели одно поражение за другим и среди всего народа катилась волна ненависти к начальникам, что не умеют организовать победу — то нет снарядов, то нет вооружения, то нет доставки продуктов питания, а сапоги привозят на фронт с бумажными подметками. А Есенин ходит между ними (еще в 1916 году) и слагает мирные песни:

Люди, братья мои люди,
Где вы? Отзовитесь.
Ты не нужен мне, бесстрашный,
Кровожадный витязь.
Не хочу твоей победы,
Дани мне не надо.
Все мы — яблони и вишни
Голубого сада.
Все мы — гроздья винограда
Золотого лета.
До кончины всем нам хватит
И тепла и света.
5

Это не было пораженчеством, не было политическим лозунгом, а было искренним выражением человеческих чувств поэта, возмущенных самим фактом войны. Такие же чувства были выражены Лермонтовым во время завоевания Кавказа в поэме «Валерик» после описания кровавой бойни, в результате которого вся река окрасилась кровью.

...генерал
Сидел в тени на барабане
И донесенья принимал.

Это были «донесенья» о победе, а Лермонтов в письме-поэме написал:

Жалкий человек!
Чего он хочет? Небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно,
Один враждует он. Зачем?

Позже, в «Севастопольских рассказах», Толстой выразил такие чувства по поводу войны. А после него Гаршин в «Четырех днях». Это все та же часть русской души, которая «ищет правды» и не может ее найти в войне, ни в какой войне, и даже в гражданской, которой жаждала другая часть — жестокая и мстительная, не знающая удержу. И потому повторяю, что есенинский Исус-младенец совсем иной, чем блоковский Христос, хотя бы и «в белом венчике роз». И потому Есенин не пришелся ко двору ни «правым, ни левым» — все его гнали, вспоминая, как мальчишки били его в детстве, но отмечает теперь:

Если раньше мне били в морду,
То теперь вся в крови душа.

И чем больше некоторые его хвалили, тем больше другие «били». И он уже в какой-то мальчишеской запальчивости кидал всей злобе против него еще более резкие слова:

Так хорошо тогда мне вспоминать,
Что где-то у меня
Там есть отец и мать,
Которым наплевать на все мои стихи,
Которым дорог я, как поле и как плоть.
Они бы вилами пришли вас заколоть
За каждый крик ваш, брошенный в меня.

Это уже был крик отчаяния — его уже никто не защищал, даже жена (Зинаида), мать его детей, отошла от него — не хватило сил на подвиг прощенья и неосужденья, и терпенья… Об этом у него есть стихотворение «Женщине», но о нем сейчас не место писать.5 Она не была героиней, как жена Достоевского, Анна Григорьевна, и страшной смертью расплатилась за это. И этой теме здесь тоже не место…6
Теперь он был еще с Изадорой Дункан, личностью тоже трагической,7 но это было в Нью-Йорке, и венцы славы витали вокруг них, а тут же рядом — ненависть и злоба.
Я должен сделать признанье: тогда я еще не понимал Есенина, вернее, понимал его только подсознанием. Даже в 1918 году, когда после срыва мирных переговоров с немцами в Бресте немцы вновь двинули армию на Восток и стали занимать Украину, я спросил Есенина (в редакции «Знамени труда») — как он это переживает?
Сергей Александрович положил ладонь на лист бумаги, лежавший на столе, и сказал:
— Видите: бумага горит — и рука сгорит. Вот как я чувствую.
Лучше объяснить он не мог. Он был поэт — не политик.8
Политикам это казалось недостаточным и неубедительным. И из среды левых эсеров вышли террористы Блюмкин и Борис Донской. Первый из них убил «посла германского империализма» графа Мирбаха в Москве, а второй — германского «победителя» Украины, фельдмаршала Эйхгорна в Киеве. Блюмкина со временем казнили большевики, Донского — германцы….

* * *

Есенин приехал в Америку во второй половине 1922 года и вместе с Изадорой уже успел побывать во многих штатах и городах, где Изадора выступала со своими балетными представлениями под симфонический оркестр. Она танцевала одна и только в моменты восторгов публики произносила несколько слов благодарности и приглашала Есенина показаться вместе с нею на сцене, как знак ее счастья. Он покорно и смиренно выходил — ведь он привык в Москве к шумным одобрениям в Политехническом институте, где выступали поэты по разным поводам, а также в литературных кафе и на фабриках и заводах. Это вызывало еще более шумный восторг — появление юного русского мужа знаменитой американской танцовщицы-босоножки. Ей тогда было, как мне сказал Есенин, 42 года, а ему 28. Но это была по моим наблюдениям конгениальная пара — ни на момент не закрадывалась мысль об их несоответствии. Сложность заключалась в том, что он говорил только по-русски, а она по-английски, французски и немецки, и всего десятка два слов по-русски. Но она — была танцовщица, она понимала его без слов, каждый жест его. А он восторгался ее танцами и жестами (отнюдь не речами) и ее изумительно добрым сердцем. В свои стихи и литературные дела он ее не впутывал, вел эту часть жизни самостоятельно. Он уже привык у себя дома в Рязанской губернии, где его отцу и матери было «наплевать на все его стихи», а он был им лишь «дорог, как поле и как плоть» — почти такие же отношения были у него и с Изадорой. С той только разницей, что она знала стихи в английском и французском переводах и говорила мне, что предпочитает французский. Я объяснялся с нею по-немецки, и казалось, что мы говорим на родном общем языке, так как мы говорили о Есенине и его стихах — нам обоим было дорого все, исходящее от него, и это нас быстро сблизило. Уже назавтра, после первого нашего визита к Есенину и Изадоре Сергей Александрович сделал нам ответный визит. Он приехал в русской шубе и высокой собольей шапочке — совсем по-московски, но и в Нью-Йорке в этом году была довольно холодная зима. А уж как было радостно видеть его у себя — он извинился за отсутствие Изадоры, которая со стенографом работала над писанием своей книги — «Моя жизнь».9 Но я без слов понимал, что так нам было и удобней — мы не были стеснены ее присутствием, могли вдоволь наговориться по-русски, как это всегда было в Москве. Конечно, я заметил, как вырос Есенин даже в собственных глазах с 1917—1918 годов. Но он продолжал оставаться тем же прежним, интимно близким. «Сердцем я все такой же», — пел он в стихах. Кстати, он их всегда немножко пел, и это придавало его чтению особенную трогательность.
Мы почти каждый день встречались в его отеле и в обшей беседе склонялись, что хорошо бы создать свое издательство чистой поэзии и литературы без вмешательства политики — в Москве кричали «вся власть Советам», а я предложил Есенину лозунг: «вся власть поэтам». Он радостно улыбался, и мы рассказали об этом Изадоре. Она очень обрадовалась такому плану и сказала, что ее бывший муж Зингер обещал ей дать на устройство балетной школы в Америке шестьдесят тысяч долларов — половину этой суммы она определила нам на издательство на русском и английском языках. Мы были полны планов на будущее, и Есенин уже смотрел на меня как на своего друга-компаньона. И понимая, что у меня, как у вновь прибывшего в новую страну, с деньгами не густо — он выскочил на момент из комнаты и вдруг пришел с бумажкой в сто долларов.
— Это я вам пока… Я ведь вам должен много.
— Вы ничего не должны.
— Нет должен, вы мне не раз давали.
— Я решительно не помню, чтобы я вам давал, но сто долларов от вас возьму с радостью. Они и нужны, а кроме того, они от Вас, Сергей Александрович.
Он был тронут моим решением и тут же успокоительно сказал:
— Если у нас ничего не выйдет в Америке — вы мне их вернете в виде посылок в Россию.
Из этого я понял, что у него было не так уж много надежд на жизнь в Америке без России. Он был исключительно русским и на мое замечание, почему он не занимается английским языком, ответил, что боится испортить и забыть русский.

6

Как-то Есенин рассказал мне, что одна русская нью-йоркская газета, «левая», предложила устроить литературное выступление и даже дала ему пятьдесят долларов аванса. Он сначала согласился, а потом отказался, вернув аванс, — он понял несовместимость его связи с партийной газетой, и Изадора была этим тоже довольна. Но где-то чувствовались вокруг них люди, которым нужно было втянуть их в грязную политическую борьбу и сделать их орудием своих страстей. В такой свободной стране, как Америка, именно в те дни трудно объяснить людям, что можно оставаться прогрессивными и все-таки быть против коммунистической политики, пытающейся все вовлечь в свою сферу, удушить все, что не подходит под их норму. Что Есенин им не подходил, они это понимали, но он уже имел огромное имя в литературе, а вместе с Дункан он уже представлял символ связи России и Америки в период после русской революции — им это лишь и нужно было использовать. Но Есенин не дался. И они это запомнили.
Однажды (кажется, это было в феврале 1923 года) я пришел к Есенину в отель, и он сказал мне, что собирается на вечеринку к еврейскому поэту Мани-Лейбу, переведшему многие его стихи на еврейский язык. Он собирался туда с Изадорой и просил меня его сопровождать. Мне было неудобно по двум причинам — я был без Евфалии и не знал Мани-Лейба, значит должен был ехать в незнакомый дом. Есенин объяснил, что это не имеет никакого значения, что соберутся немногие его друзья и так как это формальный визит — он долго не продлится, и Евфалия этим не будет обижена. Я согласился.
Изадора оделась в легкое платье из розового тюля, напоминавшего ее балетные туники, скорее, облако, чем платье, поверх которого было красивое меховое манто. Есенин был в новой пиджачной паре, так же как и Файнберг, один я был в будничном наряде. Я заметил это Сергею Александровичу, но он пояснил, что это не имеет никакого значения — мы едем к поэтам. И мы вышли из отеля, сели в такси вчетвером и отправились в далекий Бронкс.
Впервые в моей жизни ехал я в одном автомобиле с знаменитой танцовщицей, о которой только слышал в детстве, с нею рядом мой молодой друг, — ее муж, русский поэт; едем мы по неизвестному мне волшебному городу, Нью-Йорку, к каким-то неизвестным поэтам.

У Мани-Лейба

Это был один из новых шестиэтажных домов того времени, предназначенных для квалифицированных рабочих. Несмотря на шесть этажей, лифт отсутствовал, как отсутствовал и вкус внешнего и внутреннего устройства. Было самое необходимое: каменная постройка, лестница — все было чисто, хорошо окрашено, дом прекрасно отоплен, с горячей водой и всеми удобствами. Мы все поднялись в верхний этаж и как только открылась дверь квартиры, убедились в своей ошибке: сравнительно небольшая квартира еврейского рабочего-поэта была до отказа набита людьми, мужчинами и женщинами разного возраста, хорошо, но просто одетыми. Все собрались поглядеть на танцовщицу Изадору и ее мужа, поэта русской революции. Конечно, Изадора выделялась среди них своим совсем другого тона платьем и каждым поворотом своего тела, но она была исключительно проста и элегантна. Есенин сразу почувствовал, что попал на зрелище. Его не смутила богемная обстановка, выражавшаяся в том, что некоторые из гостей принесли с собой вино, целые колбасы, кондитерские пироги — для всеобщего угощения. Это все было понятно и ему и, вероятно, видавшей виды Изадоре. Собрались выходцы из России, большей частью из Литвы и Польши, рабочие, как-то связанные интересами с литературой.
Сам Мани-Лейб, высокий, тонкий, бледный, симпатичный, несомненно, даровитый поэт, и жена его, Рашель, тоже поэтесса, встретили гостей добродушно и радостно. Видно было, что все с нетерпением ждали нашего приезда. И как только мы вошли, начался вечер богемы в Бронксе. Какие-то незнакомые мужские фигуры окружили Изадору. Она улыбалась всем мило и радостно. Сразу же пошли по рукам стаканы с дешевым вином и винные пары с запахом человеческого тела скоро смешались. Я слышал фразочки некоторых дам:
— Старуха-то, старуха-то — ревнует!..
Это говорилось по-еврейски, с наивной простотой рабочего народа, к которому они принадлежали, и говорилось это об Изадоре: это она была «старуха» среди них, лет на десять старше, но главное, милостью Божьей великая артистка, и ей нужно было досадить. При всем обществе Рашель обняла Есенина за шею и говорила ему что-то на очень плохом русском языке. Всем было ясно, что все это лишь игра в богему, совершенно невинная, но просто неразумная. Но в той бездуховной атмосфере, в какой это имело место, иначе и быть не могло.
Скоро раздались голоса с просьбой, чтоб Есенин прочел что-нибудь. Он не заставил себя просить долго и прочел монолог Хлопуши из еще неизвестного мне тогда «Пугачева». Начинался монолог так:

Проведите, проведите меня к нему.
Я хочу видеть этого человека.10

Вряд ли в Бронксе поняли Хлопушу из «Пугачева», несмотря на изумительное чтение автора. Но все же впечатление было большое. Мани-Лейб прочел несколько своих переводов из Есенина на идиш. Я спросил Сергея Александровича, нет ли у него возражения, чтоб я читал его «Товарища». Он одобрил, но, как мне кажется, без особого восторга. И я прочел довольно длинную поэму о мальчике Мартине и о Иисусе, который сидел на иконе «на руках у Матери».11
«Товарищ» был принят слушателями хорошо, но и он, конечно, «не дошел» до них, наполовину иностранцев, как не дошел он и до нас — не иностранцев.12
Есенина снова просили что-нибудь прочесть из последнего, еще неизвестного. И он начал трагическую сцену из «Страны негодяев». Продовольственный поезд шел на помощь голодающему району, а другой голодающий район решил этот поезд перехватить и для этого разобрал рельсы и спустил поезд под откос. И вот на страже его стоит человек с фамилией Чекистов… Из утреннего тумана кто-то пробирается к продовольствию, и Чекистов кричит, предупреждая, что будет стрелять:
— Стой, стой! Кто идет?
— Это я, я — Замарашкин.
Оказывается, они друг друга знают. Чекистов — охранник, представитель нового государства, порядка, а Замарашкин — забитый революцией и жизнью обыватель, не доверяющий ни на грош ни старому, ни новому государству и живущий по своим неосмысленным традициям и привычным страстям. Между ними завязывается диалог.13 Вряд ли этот диалог был полностью понят всеми или даже меньшинством слушателей. Одно мне было ясно, что несколько фраз, где было «жид»14, вызвали неприятное раздражение.

7

А новые люди все прибывали в квартиру, уже невозможно было сидеть — все стояли, чуть-чуть передвигаясь, со стаканами вина в руках. И оказавшись на минуту в стороне от четы Есениных, я услышал, как стоявший у камина человек среднего роста в черном пиджаке повторил несколько раз Файнбергу, угощавшему вином из бутылки:
— Подлейте ему, подлейте еще…
Позже я узнал и имя этого человека, автора нескольких пьес и романов — ему хотелось увидеть Есенина в разгоряченном состоянии. Обойдя кое-как комнату и прихожую, до отказа набитую разными пальто и шляпами, я снова очутился возле Есенина и Изадоры. Есенин был в мрачном настроении. Изадора это заметила и постаралась освободиться от рук нескольких мужчин, налегавших на нее. Она придвинулась к нему и очень мило оттерла от него Рашель. А он разгорался под влиянием уже вина. И огромная неожиданная толпа, которая пришла глазеть на них, и невозможность высказать все, что хотелось, и вольное обращение мужчин с его Изадорой, и такое же обращение женщин с ним самим, а главное — вино: и вдруг он, упорно смотревший на легкое платье Изадоры, схватил ее так, что ткань затрещала и с матерной бранью не отпускал… На это было мучительно смотреть — я стоял рядом: еще момент, и он разорвет ткань и совершится какое-то непоправимое оскорбление женщины в нашем присутствии, в моем присутствии. И кем? Любимым мною Есениным… Момент, и я бросился к нему с криком:
— Что вы делаете, Сергей Александрович, что вы делаете? — и я ухватил его за обе руки. Он крикнул мне:
— Болван, вы не знаете, кого вы защищаете!..
И он продолжал бросать в нее жуткие русские слова, гневные. А она — тихая и смиренная, покорно стояла против него, успокаивая его и повторяя те же слова, те же ужасные русские слова.
— Ну хорошо, хорошо, Сережа, — и ласково повторяла эти слова, вряд ли понимая их значение: ать, ать, ать… атъ…
И все-таки он выпустил ее платье и продолжал выкрикивать: «Кого защищаете, кого защищаете?»
Изадора продолжала ласкаться к нему. Сзади где-то послышались женские голоса (скорей один голос): «Старуха-то ревнует». На Изадоре что-то оказалось порванным, и ее оттерли от Есенина, увели в соседнюю комнату. Мы не заметили, как это совершилось, мужчины и женщины стали его уговаривать, успокаивать, оттерли и меня от него.
Вся квартира загудела, словно улей. Изадора не показывалась — может быть, платье на ней было сильно порвано, может быть, ее не выпускали женщины из другой комнаты. Есенин стал нервно кричать:
— Где Изадора? Где Изадора?
Он не заметил, что она в другой комнате. Ему сказали, что она уехала домой. Он бросился в прихожую, шумел, кричал. Еще момент — и я увидел Есенина, бегущего вниз в одном пиджачке. За ним неслись Мани-Лейб и еще несколько человек, Есенина втащили обратно, он упирался и кричал. Я не вернулся в квартиру и ушел. Было уже за полночь.
Что всего ужаснее — назавтра во многих американских газетах появились статьи с описанием скандального поведения русского поэта-большевика, «избивавшего свою жену-американку, знаменитую танцовщицу Дункан». Все было как будто правдой и в то же время неправдой. Есенин был представлен «антисемитом и большевиком». Мне переводили содержание статей в английской, и я сам читал их в еврейско-американской печати. Стало ясно, что в частном доме поэта Мани-Лейба на «вечеринке поэтов» присутствовали представители печати — они-то и предали «гласности» всю эту пьяную историю, происшедшую в пятницу. Не будь скандала в газетах, об этом не стоило бы и вспоминать, но история эта имела свое продолжение.

8

Вечеринка происходила в пятницу. Суббота прошла без инцидентов — я был целый день дома, разбираясь в происшедшем накануне. В воскресенье утром меня вызвала к телефону Изадора и трогательно просила приехать к Есенину — он лежит, болен. Я, конечно, тотчас же обещал. Она предупредила, что находится теперь в другом отеле Трейд Нортерн на 57-й улице. Через час я уже был у них и нашел Есенина в постели. Изадора ушла к стенографу, и мы были наедине. Есенин был немножко бледней обычного и очень учтив со мною и деликатен. И рассказал, что с ним произошел эпилептический припадок. Я никогда прежде не слышал об этом. Теперь он рассказал, что это у него наследственное, от деда. Деда однажды пороли на конюшне, и с ним приключилась падучая, которая передалась внуку. Я был потрясен. Теперь мне стало понятно его поведение у Мани-Лейба накануне припадка, мрачное и нервное состояние. Мы мирно и дружески беседовали. Он с досадой рассказывал о газетных сплетнях, будто он «большевик и антисемит».
— У меня дети от еврейки, а они обвиняют меня в антисемитизме, — сказал он с горечью.
Через некоторое время пришел к нему с визитом Мани-Лейб. Мы мирно беседовали втроем, а по приходе Изадоры распрощались, было уже поздно, Есенин был утомлен. Выйдя с Мани-Лейбом, я поинтересовался концом той вечеринки и с сожалением говорил о появившемся в газете скандале. Он сказал, что избежать гласности в присутствии Изадоры Дункан и Есенина, как хотелось бы, в Америке невозможно. Среди друзей есть журналисты, и их профессия — сплетни. Что поделаешь? Но вот что случилось после моего ухода.
Есенин вторично бежал из квартиры. Мани-Лейб еще с некоторыми (с ними и Файнберг) нагнали его. Их остановил полицейский, и они должны были объяснить ему всю историю — человек выпил лишнего. Ирландец- полицейский сразу это понял и велел вести его домой. Снова пришли на квартиру Мани-Лейба. Есенин сделал попытку выброситься в окно пятого этажа. Его схватили, он боролся.
— Распинайте меня, распинайте меня! — кричал он.
Его связали и уложили на диван. Тогда он стал кричать:
— Жиды, жиды, жиды проклятые!
Мани-Лейб ему говорил:
— Слушай, Сергей, ты ведь знаешь, что это оскорбительное слово, перестань!
Сергей умолк, а потом повернувшись к Мани-Лейбу, снова сказал настойчиво:
— Жид!
Мани-Лейб сказал:
— Если ты не перестанешь, я тебе сейчас дам пощечину.
Есенин снова повторил вызывающе:
— Жид!
Мани-Лейб подошел к нему и шлепнул его ладонью по щеке. (Он с улыбкой показал мне, как это он сделал.)
Есенин в ответ плюнул ему в лицо. Но это разрядило атмосферу. Мани-Лейб выругал его. Есенин полежал некоторое время связанный, успокоился и вдруг почти спокойно заявил:
— Ну, развяжите меня, я поеду домой.
Этот газетный скандал имел свои последствия. Концертные выступления Дункан по Америке стали невозможны. Это она и сама поняла. Зингер, который обещал ей материальную поддержку для устройства студии — просто смылся и уже не давал о себе знать. Изадора пессимистически говорила мне, что в Америке невозможно создать культурное предприятие. Я видел, что причина трудности лежит не в стране, а в людях. Я так всегда думал. Америка — страна, нелегкая для культуры. Но что удивительней всего, так это то, что именно в Америке удалось ошельмовать самого яркого представителя русского антиматериализма, антибольшевизма, ошельмовать до такой степени, что ему стало невозможно самое пребывание здесь. На него приклеили ярлык большевизма и антисемитизма — он возвратился в Советский Союз, где хорошо знали его, «как веруеши», все его слабые человеческие места и на них-то и построили «конец Есенина».

9

Еще до того, как в комнату вошел Мани-Лейб, я предложил Есенину, чтоб он написал мне своей рукой тот отрывок о Чекистове и Замарашкине, который он читал в Бронксе и который, по моему мнению, и вызвал обвинения в «антисемитизме». Я объяснил ему, что на всякий случай я буду третьим лицом, с документом в руках опровергну этот просто невежественный выпад, основанный на незнании языка и духа его. Он обещал и обещание свое выполнил. В день отъезда из Нью-Йорка, когда я его провожал, он передал мне эти страницы, исписанные его четким бисерным почерком, точно так, как он читал, но не так, как это место было опубликовано позже в России. Там было кой-что изменено, и место это стало менее ярким. К сожалению, страницы эти погибли через много лет во Франции, в Ницце, где уничтожен был детьми целый чемодан моих рукописей, среди них и эта. Но пред отъездом из Нью-Йорка в 1929 году, предчувствуя, что подобное может произойти, я сделал два фотостата с этих страниц и передал их: 1) в русский отдел нью-йоркской Публичной библиотеки и 2) в отдел авторских манускриптов той же библиотеки.15
Дни пребывания Есенина и Изадоры в Америке были сочтены. После истории в Бронксе им только и оставалось скорей сесть на пароход и ехать в Европу. «Друзья» отвернулись, за исключением очень немногих, газеты тоже. Кто-то сделал свое дело блестяще, причислив Есенина в лагерь большевиков. Какая была бы это сила, если б удалось сохранить ее для борьбы за свободу России!
Когда через год в Нью-Йорк приехал Маяковский и выступил на нескольких литературных вечерах и кто-то подал ему записку с вопросом — какое течение представляет собою в России Есенин? — он, со свойственной ему грубостью, ответил, что Есенин представляет собою не течение, а «истечение водкой». Он ответил им именно так, как хотелось охранителям диктатуры. Сам Маяковский в своем отеле в Нью-Йорке не расставался с бутылкой вина — он был крепкого сложения, не чета слабому Есенину, и мог выпить много. Но и это ему не помогло. Мы знаем, что он не намного пережил Есенина и также оказался жертвой не только диктатуры, но и собственной грубости («ломовой извозчик поэзии», как назвал его Иванов- Разумник).
Почти каждый день я продолжал встречаться с Есениным и с Изадорой. Настроение у них было грустное. Через несколько дней они уже должны были сесть на пароход. Провожающих было всего несколько человек. Изадора жаловалась, что никто даже цветов не прислал. Мы попрощались дружески, но было грустно.

* * *

Как раз после истории в Бронксе Есенин получил пачку авторских экземпляров своей книжки, вышедшей в Берлине в издательстве Гржебина. Одну такую книжку он подарил мне с трогательной надписью — «с любовью».
Другой экземпляр он подарил Мани-Лейбу, с надписью: «Дорогому другу — жиду Мани-Лейбу». И многозначительно посмотрев на него, сказал: «Ты меня бил». Значит, он помнил события в Бронксе. Мани-Лейб мне признался, что он молча взял книжку, но выйдя из отеля зачеркнул слово «жиду» — не выдержал этой дружеской шутки.16
1952

ПРИМЕЧАНИЯ

Вениамин Михайлович Левин (наст. фам., псевд. В. Мечтатель, В. Менделеев, В. Печерский, 1892—1953), поэт, критик. Левый эсер.
По сведениям, данным в биографическом очерке, написанном братом В. Левина Иосифом Левиным в кн.: Левин В. «Лик сокровенный» (Нью-Йорк. 1954. С. 9-24), В. Левин до революции работал учеником в типографии «Брокгауз и Ефрон», был сослан в Сибирь за революционную деятельность. С 1917 г. — член партии эсеров. Издавал эсеровскую газету «Знамя труда», в редколлегию которой входил Иванов-Разумник, М. Спиридонова, Б. Камков, В. Трутовский и И. Штейнберг, а также газету «Голос трудового крестьянства». В Саратове издал книгу «Певцы с Волги», в которой знакомил читателей с новыми поэтами и прозаиками из рабочей среды. Уехал на Дальний Восток в Читу. Сотрудничая в местных журналах, организовал газету «Свободная мысль» и редактировал сборник «Пег чаль полей». В 1922 г. В. Левин создал отдел «Вольной философской ассоциации» и отправился в поездку с группой лиц: писателей, артистов и художников с культурной целью по Китаю. После многочисленных выступлений с лекциями о литературе, концертами русских народных песен и новой живописи в таких городах, как Чита, Харбин, Тяндзин, Пекин, Шанхай, уехал в Америку.
Иван Окунцов в книге «Русская эмиграция в Северной и Южной Америке» (Буэнос-Айрес, 1967) писал: «С. И. Гусев-Оренбургский вместе с В. Левиным издавал свои сочинения и выпустил несколько номеров журнала «Временник» в Нью-Йорке. Издательство называлось «Орион» (С. 348).
Автор книг: «Песнь о Пекине» (1927(?)), «Лик сокровенный» (1954). Один из двух братьев Левина, эмигрировавших в США, Левин Иосиф Михайлович — поэт, знакомый Есенина, включил в одну из своих книг зарисовку «Есенин в гробу» (Улов. Стихи и поэмы. 1966).
В. Левина познакомил с Есениным в 1917 г. Иванов-Разумник. Впоследствии В. Левин неоднократно встречался с поэтом, который печатался в эсеровских периодических изданиях «Знамя труда», «Дело народа», «Голос трудового крестьянства». В. Левин опубликовал целый ряд рецензий и статей о Есенине в читинском сборнике «Печаль полей» (1921), в харбинской газете «Новости» и др.
Иосиф Левин в биографическом очерке писал, что его брат очень полюбил Есенина как поэта и человека. «Как поэта потому, что чувствовал в нем, что он призван отразить судьбу России, связав ее со своей личной». «Творчество Есенина нашло глубокий отклик в его духовном мире. В. Левин стал задумываться над бездуховностью русской революции. В беседах с М. А. Спиридоновой он все больше приходил к убеждению, что революция идет от земли к антирелигиозному началу в бездуховный материализм и кончится трагедией, срывом в сторону не истинной свободы духа, а в царство необходимости».
В статье «Большевицкий поэт — товарищ Есенин» (К 25-й годовщине его смерти)* (*Исправлено: «К 35-й годовщине его смерти».) — гранки с правкой С. Маковского в РГАЛИ (Ф. 2512, on. 1, ед. хр. 589) (опубликована после смерти В. М. Левина его братом И. М. Левиным в газете «Русская мысль»), В. Левин, опровергая тех, кто называл Есенина, перед которым было «два параллельных пути, два промысла — Промысел божий и нефтяной промысел», «большевицким поэтом», писал: «Понять Есенина совсем нелегко. Нужно войти в галерею его образов, в его мир. Это — мир тайный, духовный, религиозно христианский. Не войдя в эту мистическую колею — ничего не разберем, кроме мелодии и лирического пейзажа: сокровенный смысл творчества будет нам недоступен. В этом он глубоко отличался от всех русских (да и вообще европейских) современных советских поэтов. Несмотря на все свои внешние светские, порой кощунственные одежды, он внутри — развивается и строится от начала до конца на правде религиозных вод, тайн и таинств. Есенин — религиозный тип поэта и потому я отношу его к поэтам «из рода Давидова».
«Черный человек — это судебный следователь по делам всего нашего поколения, так сказать наш общий «черный человек». Его слова касаются всех нас и наших деяний».
«Черный человек» перевернул пальцем страницу в «мерзкой книге». И «светлая весть» оказалась частицей жизни вовсе не «какого-то прохвоста и забулдыги», а нашей собственной. Слушайте, слушайте — ведь было так много прекраснейших мыслей и планов! И что же оказалось? Суета сует, всяческая суета, а вовсе не «светлая весть».
«Планы оказались неправильными. И вот вопрос: где причины неправильностей? Есенин искал этих причин, он один взошел перед миром «как отпрыск и как росток из сухой земли» (Исход 53). Снова в наши дни на наших глазах поэт «взял на себя наши немощи и понес наши болезни». Это — покаяние перед всем миром, это ноша истязующая, возложенная им на свои плечи добровольно. Недаром он был учеником и подпаском другого великого поэта:

И пас со мной Исайя
Моих златых коров.


В мире теперь пустынно, безлюдно, безвидно. Даже имя Его стало непонятно. Мудрено ли, что подлинной кровью своей пришлось вписать о твердой вере в вечную жизнь и с улыбкой смотреть на жизнь смертную».
В последние годы жизни В. Левин причислял себя к духоборам. В журнале «Духоборческий рассвет», издаваемом в Канаде (1954, № 1, 2), опубликован ряд материалов, посвященных памяти В. Левина, и его статья «Борьба с крестным путем. О Есенине».* (* Журнал «Духоборческий рассвет» предоставлен Н. Г. Юсовым.)

Воспоминания Вен. Левина «Есенин в Америке» опубликованы в газете «Новое русское слово» (1953. 9, 10, 11, 12, 13 августа). Вен. Левин писал книгу о Есенине, куда предполагал включить главу «Есенин в Америке». В письме С. Маковскому от 27 сентября 1953 г. он писал также, что будет переписывать этот очерк и дополнять, чтобы он вошел в сборник памяти Есенина (РГАЛИ. Ф. 2512, on. 1, ед. хр. 299).
Текст и датировка по публикации в газете «Новое русское слово».

1. В книге Д. Бурлюка «Русские художники в Америке» (1928) среди многих видных артистических сил русских в США упоминается концертная певица; Е. И. Хатаева.
2. Сергей Маковский, редактор «Аполлона», в своей книге «На Парнасе «Серебряного века», отрывок из которой помещен в сборнике, писал, что повторяет поэму «Товарищ» со слов записавшего ее Вениамина Левина, друга Есенина.
3. В фонде С. К. Маковского, хранящемся в РГАЛИ, сохранилась авторизованная машинопись очерка В. Левина «Есенин в Америке» с подзаголовком «Глава из книги», более полная по объему, чем опубликованный вариант (Ф. 2512, оп. 1. ед. хр. 589). Сохранились письма В. М. Левина к Маковскому 1952-1953 гг. об этой рукописи (РГАЛИ. Ф. 2512, on. 1, ед. хр. 299). После слов «мысль русской интеллигенции» следует: «Она совсем забыла о Нем, но юноша Есенин узрел этот образ в виде младенца — Иисуса, как бы снова распятого нашими пулями, нашей злобой и ненавистью и пока еще не воскресшего и похороненного на Марсовом Поле. Нужно этому образу воскреснуть и возрасти среди русского народа. А пока там — только чуть-чуть не стальная цепь.

То погаснув, то вспыхнув снова,
Железное слово Рес-пуб-ли-ка!


И вот прошло уже 35 лет. Поэма Александра Блока «Двенадцать», где Христос идет впереди двенадцати революционеров — убийц, устарела. Ее просто невозможно читать без насилия над собой, над Образом Спасителя мира, в то время как есенинский образ устремляется к воскресенью, к творческому самовоспитанию, взращиванью в себе Христа. Он конструктивнее своих старших братьев-современников. Если б мы тогда, в февральские дни, поняли необходимость укрощения в себе злобы и мести, жадности и темноты — мы не пришли бы к лозунгу:

Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем.
Мировой пожар в крови
Господи, благослови!
(«Двенадцать». А. Блок)


Но увы! — все — все, от крайних правых до крайних левых, хотели разрухи, пожара, неустройства, чтоб «костлявая рука голода», а не мудрая уступчивость и согласованность действий царила на нашей родине. И изумительно, что юноша Есенин из всех поэтов один только и понял, и увидел правду тех дней».
4. После слов «Зинаида Райх стала знаменитой актрисой в труппе театра Мейерхольда» в авторизованной машинописи В. Левина (РГАЛИ) следует: «…Этот маг и волшебник театра раскрыл в ней театральное дарование и сумел раздуть его. Есенин считал именно его самым большим дарованием в культуре русского театра. А когда я спросил его, кого он считает самым большим поэтом, он указал на Маяковского. О себе он умолчал — туг дело было не в скромности, а в невозможности для него целиком совпасть с этой эпохой бури и натиска, грубой и вульгарной».
5. В. Левин, видимо, имеет в виду стихотворение Есенина «Письмо к женщине».
6. В 1939 г. 3. Н. Райх после ареста Мейерхольда была зверски убита в своей квартире.
7. В. Левин называет А. Дункан, пережившую страшное горе — смерть троих своих маленьких детей, двое из которых утонули в парижской реке Сене при автомобильной катастрофе, личностью трагической и тепло пишет о ней. С его отношением совпадает мнение писателя русского зарубежья Сергея Максимова (псевд., наст фам. Пашин, 1917—1967), близкого друга сына Есенина и А. Р. Изрядновой — Юры Есенина (1915-1937).*
*( О беседе с Сергеем Максимовым в конце 1949-1950 г. в Нью-Йорке пишет М. Коряков в очерке «Есенинщина» и советская молодежь», помещенном в сборнике.)
Сергей Максимов писал: «Лет 18-19-ти я задался целью написать со временем книгу о поэте и в продолжении многих лет собирал материалы. Попав в Америку, я заинтересовался американским периодом жизни поэта и его жены — известной американской танцовщицы Айседоры Дункан.
Изучая материалы, беседуя с людьми, близко знавшими Есенина и Дункан, я с горечью, однако, отметил, как много укоренилось грязного, несправедливого, злобного по отношению к С. Есенину и А. Дункан не только в обывательских, мещанских суждениях, но и в мемуарной и критической литературе. А между тем, совместная жизнь этих двух замечательных людей, щедро одаренных природой редкими талантами (Дункан — изумительным мастерством танцовщицы, Есенин — редким блестящим талантом поэта), людей, не имевших общего языка, — Есенин не говорил по-английски, Дункан — по-русски, — во многих отношениях примечательна и интересна. Вопреки распространенному мнению о «пагубном» влиянии Дункан на Есенина я располагаю материалами, говорящими как раз об обратном, о том, как тонко и умно А. Дункан старалась приучить «рязанского дикаренка» и приобщить его к европейской и американской культуре» (Максимов С. Предисловие от автора к главе романа из жизни Сергея Есенина и Айседоры Дункан «Черная метель» (Новое русское слово. 1956, 29 апр.)).
8. Есенин был поэт, а не политик. А. Воронский, например, вспомнил слова Есенина, обращенные к нему: «…Имейте в виду: я знаю — вы коммунист. Я — тоже за Советскую власть. Но я люблю Русь. Я — по-своему. Намордник я не позволю надеть на себя и под дудочку петь не буду. Это не выйдет» (Воспоминания. Т. 2, С. 68).
9. Первое издание книги А. Дункан «Моя жизнь» на русском языке вышло в Москве в 1930 г. в переводе Я. Яковлева. В последние годы мемуары А. Дункан издавались неоднократно.
10. После слов «Я хочу видеть этого человека» в авторизованной машинописи (РГАЛИ) следует: «Есенин читал протяжно, настойчиво, изумительно трогая сердце искренностью своего тона и простотой образов, иногда царапающих нас своей народностью и неожиданностью, но сближающих с ним. Это были образы не нарочито подобранного фольклора, а собственной его жизни, его детства и отрочества. Слова росли у него просто как трава на почве рязанской земли, сдобренной его чутким и пылким сердцем и одухотворенной трагической историей народа Рязани и всей Русской земли. Пугачев рисовался ему надеждой на новые пути поэту, новой возможностью выразить себя в эти дни, стараясь не дразнить гусей. Быть может, это он, Есенин, указал всем поэтам и писателям той эпохи историческую тему, под щит которой можно надежней укрыться от горячих и темных голов литературной партийной критики. Но вскоре же он понял, что этот путь — не для него, не для его темперамента, не для его призвания «пророка по Библии». Историческая тема не была новой для него — его сказ об Евпатии Коловрате, Рязанце, проспавшем нашествие Батыя, — в каком-то смысле провиденциален и напоминает издалека трагедию его собственной жизни. Библейские темы его юношеских поэм всегда современны, точно они происходят в наши дни. Но уже после «Пугачева» он понял, что нужно говорить не шарадами, загадками и притчами, а прямо идти фронтовой атакой, и отсюда пришла его «Страна негодяев».
11. Далее после слов «на руках у Матери» в авторизованной машинописи РГАЛИ: «Я ее много раз читал в Саратове, и у меня сложилась особая манера четкости и акцентировки февральских дней, овеянных светлыми надеждами, увы — разошедшихся в момент, когда мы стояли с ним в Бронксе, в Нью-Йорке. Про те февральские (и первые октябрьские) дни он позже горько заметил:

Жалко мне тех дурашливых, юных,
Что сгубили свою жизнь сгоряча.


12. После слов «Как не дошел он и до нас — не иностранцев» в том же источнике продолжение: «Тут дело не в «странности», а в духе, а в то время все мы были в другом духе, чем Есенин периода «Товарища», и мы ни понять не могли до конца этот образ, ни истолковать его для своей истории. Мы как зачарованные наваждением шли в царство рабства, под охраной злобы, злопамятности, мести и всех тех темных страстей, какие сопутствуют таким событиям. Прошло много лет с тех пор, а многие ли из нас до самой глубины поняли смысл событий тех времен, а главное наше собственное поведение и ту атмосферу, в которой мы жили. Легче всего столкнуть трагические результаты событий на «русскую историю», на ее «опоздание», но ведь история творится живыми людьми, а живые люди должны понимать свои ошибки и уходить от них — иначе они не живые, а мертвые. В тот день, когда я стоял в Бронксе с Есениным рядом, в квартире Мани-Лейба, Сергей Александрович уже видел мертвых, омертвевших в злобе, да и самую страну. Он тогда уже перешагнул свой «Сорокоуст», в котором высказал свои чувства по поводу дорогой «покойницы»:

Хорошо вам стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях.
Только мне как псаломщику петь
Над родимой страной «Аллилуйя».

Это он сказал тем, кто не видел смерти родимой страны, может быть, и нам в том числе. И когда я спросил его о своем чтении его «Товарища», он тихо заметил: «Немножко громко». Он уже знал, что возврата к прежним настроениям не может быть, что нужно испить чашу горечи до конца. И стоит ли теперь говорить о невозможном? О чтении незамеченной поэмы, незамеченной даже присяжными критиками, теми, кто должен был истолковать тайные слова. Наша история двигалась если не без провидцев, то во всяком случае без истолкователей — она шла самотеком. Мы не дошли еще до одухотворенной истории. Наша ли это вина или вина предшествующих поколений — не нам разобраться в этом. Скорей всего, — это наша общая вина, всех тех, кто понимал, что такое дух народа и его вождей, понимал и не решался сказать правду ни себе, ни власть имеющим. Именно этот роковой самотек и определил дальнейшее развитие этой «вечеринки» в Бронксе».
13. После слов «Между ними завязывается диалог» в машинописи РГАЛИ следует: «Чекистов объясняет всю нелепость акта против поезда помощи голодающим. Замарашкин явно не доверяет идеологии Чекистова, уличая его в личных интересах, и даже в том, что он — не русский, Замарашкин откровенен:
— Ведь я знаю, что ты — жид, жид пархатый, и что в Могилеве твой дом.
— Ха-ха! Ты обозвал меня жидом. Но ведь я пришел, чтоб помочь тебе, Замарашкин, помочь навести справедливый порядок. Ведь вот даже уборных вы не можете построить… Это меня возмущает… Оттого, что хочу в уборную, а уборных в России нет.

Странный и смешной вы народ,
Весь век свой жили нищими
И строили храмы Божие.
А я б их давным-давно
Перестроил в места отхожие.


14. В тексте, хранящемся в РГАЛИ, «жид, жид пархатый». Видимо, в ответ на предложение С. Маковского снять эти слова из рукописи В. Левин отвечал ему в письме от 15 января 1953 г.: «Одно скажу: у Есенина не было антисемитских настроений, у него была влюбленность в народ, из которого вышел Спаситель Мира. <…> Есенинский «жид» — ласковое слово любимому человеку. Но такова русская душа, что любит «ласкать и карябать». <…> Так что не нужно пугаться его горячих слов, как это многие делают. На канве жизни Есенина расшита ткань трогательных взаимоотношений русского и еврейского народа. Во всяком случае нужно сохранить его слова, впрочем, как найдете нужным. Все равно — тема не исчерпана и только начинается. Любовь и ненависть идут бок о бок» (РГАЛИ. Ф. 2512, on. 1, ед. хр. 299).
Любопытно, что в 1960 г. С. Маковский опубликовал в парижской газете «Русская мысль» свой очерк «Есенин в Америке», где заметил, что «это слово [жид — Н. Ш.-Г.] на вечеринке поэтов обошлось Есенину очень дорого» (Русская мысль. 1960, 8 марта). См. также комментарии к отрывку из книги С. Маковского «На Парнасе Серебряного века».
15. А. Ярмолинский в воспоминаниях «Есенин в Нью-Йорке», помещенных в этот сборник, писал, что снимки рукописи «Страны Негодяев» в библиотеку не поступали. Хотя в тексте очерка В. Левина (РГАЛИ) сказано: «Нельзя думать, что и они там погибли — их можно разыскать при наличии настойчивости и любви к творческой личности С. А. Есенина».
16. Очерк В. Левина, хранящийся в РГАЛИ, имеет продолжение: «Позже я несколько раз встречался с одной молодой матерью-еврейкой, не помню ее фамилии — она тоже присутствовала на том вечере в Бронксе. Ее русский язык был далеко не идеальным, но она каким-то чутьем поняла и Есенина, и Дункан — и сказала:
— Какие они изумительные и какие большие! И какие все другие оказались незначительными и «маленькими».

«Сергей Есенин в стихах и жизни: Воспоминания современников.» / Сост. общ. ред. Н.И. Шубниковой-Гусевой. М.: ТЕРРА; Республика, 1997.

Комментарии  

-1 #1 RE: ЛЕВИН В. Есенин в АмерикеНаталья Игишева 23.02.2016 01:45
Эпизод «У Мани-Лейба» заставил меня задаться вопросом: а только ли в алкоголе здесь дело? Болдовкин, Качалов и Ройзман (это из тех мемуаристов, чьи воспоминания я к данному моменту прочла) единодушно характеризуют Есенина как человека умеренного в спиртном и вполне адекватного даже в подвыпившем состоянии; заставить же кого-то выпить намного больше обычного, если он того не хочет, весьма проблематично. Не могло ли быть так, что «засланный казачок» из числа присутствующих подсыпал поэту «чего-нибудь эдакого»? На такую мысль наводит и завтрашнее недомогание, и слова Сергея Александровича об эпилептическом припадке (то ли Есенин сам так решил, то ли, чтобы замять скандал, просто придумал благовидное объяснение, не поняв, что же такое на него нашло, – в СССР нет ни медицинских, ни мемуарных данных о наличии у поэта такой болезни). Сейчас это, конечно, уже не проверить (во всяком случае, пока не рассекречены архивы КГБ), но и невозможного тут ничего, как мне думается, нет.
Цитировать

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика